Тринадцатого июля в шлюпку спустились четверо гребцов и квартирмейстер. С носа им бросили толстый канат и стали поднимать якоря. Эти штуки, когда они показались из воды, Митьке очень понравились, поскольку столько железа сразу – одним куском – он еще не видел. Поднятые якоря закрепили с двух боков на наружной обшивке носа. Случившийся рядом матрос не без гордости сказал, что в малом якоре девять с половиной пудов (около 155 кг), а в большом – аж десять с половиной (около 170 кг)!
– Эт что же, с самого Петербурха тащили?! – изумился Митька.
– А то! Шесть таких якорей да восемь пушек!
– Да как же такое возможно?!
– А так и возможно, – пояснил матрос, – кровью-потом да пердячьим паром! Они уж проклятыми стали – столько на них матов положено.
– И не жалко такое богатство в воду бросать? – продолжал приставать новичок. – А вдруг потеряются?
– Ежели потеряются, – ухмыльнулся мореплаватель, – тогда нас жальчее будет. Так и будем по морю плавать, пока не перемрем или на берег не выкинет.
Шутка Митьке не понравилась: осадка у груженого корабля была больше двух метров – к берегу на таком не причалишь.
По команде квартирмейстера гребцы налегли на весла, канат натянулся, и бот медленно тронулся вниз по течению. День был туманный, промозглый. Ближе к вечеру, как раз по большой воде прилива, проползли вдоль песчаной косы, выбрались из устья и оказались в море. Якоря вновь ушли в воду, а Митьку охватила тоска. До него только теперь дошло, что он оказался в этом плавучем человечьем муравейнике надолго и что уйти по своей воле отсюда нельзя. По сравнению с кораблем, со всеми этими вахтами и склянками, жизнь на суше казалась бесконечно вольной. Даже то, что не надо заботиться о пище, казалось ему еще одной мукой, несоразмерной платой за утраченную свободу.
Пока никто от него ничего не требовал, новоявленный мореход забился в свою нору под палубой, чтоб никого не видеть и чтоб его не видели. Там он прижался к перегородке, скрючился в позе эмбриона и стал смотреть в темноту перед собой:
– Ну, вразуми, тезка, как жить так можно?!
– Не знаю, Митя, – честно признался Дмитрий. – Я много раз задумывался, как люди вашего времени месяцами и годами плавали на парусниках и не сходили с ума. Так понять этого и не смог…
– Премного благодарен – утешил!
А на палубе били склянки – каждые полчаса. Это была нескончаемая пытка, не дающая ни уснуть, ни забыться, пронзительно-постоянное напоминание о том, кто ты и где ты. Зажимать уши, накрываться тряпьем бесполезно – колокол был добротным, и его звон проникал всюду…
Наверное, Митька все-таки заснул, потому что в какой-то момент, находясь в полной темноте, он обнаружил себя в ином состоянии – с острой потребностью справить нужду. Пришлось вылезать на качающуюся палубу. Мир вокруг оказался совершенно безрадостным: ветер надувал два прямых паруса и один треугольный, вместо неба была низкая сплошная облачность или такой высокий туман. Справа по курсу смотреть было не на что, а слева то появлялись, то исчезали в тумане плохо различимые бурые скалы.
Отправление серьезных надобностей организма, было еще одним издевательством корабельной жизни. Малую нужду можно справить с подветренного борта, стоя на палубе, а вот большую… Для большой нужды надо повиснуть над водой, держась руками за ванты – толстые канаты, которые удерживают мачту…
Впрочем, через день-два Митькина тоска потихоньку рассосалась. Все-таки он оказался в новой для него обстановке, осваивать которую было в общем-то интересно. Он узнал, к примеру, зачем нужен лот, как измеряется скорость судна, что такое «узел» и «морская миля». Запоминал он все с лету и соображал быстро, чем снискал благорасположение своих информаторов и начальства.
– Эх, – сказал однажды Чаплин служилому, – к делу бы тебя пристроить! Так ведь и пером скрипеть кто-то должен. А жаль – у нас со служителями прямо беда…
– Что за беда-то, господин мичман? Может, пособлю чем?
Произнес это Митька робко, как бы стесняясь выражать искреннюю преданность и бесконечное желание помочь. Он понимал, что такой вопрос почти офицеру по званию от рядового может быть воспринят как наглость и дерзость. С другой стороны, командиры знают, что он пользуется если и не покровительством, то, по крайней мере, благоволением Беринга, а это, наверное, здесь чего-то стоит. Вот Митька и попытался выяснить, чего это стоит и за кого, собственно говоря, его здесь держат.
– Ты-то? – задумчиво посмотрел на казака Чаплин. – Может, и пособишь, пожалуй. Пойдем, в сторонке потолкуем – у меня малость времени есть.
Никакой «сторонки» на открытой всем ветрам палубе не нашлось. В итоге они оказались в каюте, где размещались мичман и лекарь, который сейчас занимался своими делами где-то в кубрике. Чаплин уселся на койку, а Митька испросил разрешения пристроиться на корточках у двери – стоять, упираясь головой в потолок, было крайне неудобно.
– Тебе, небось, еще невдомек, Митрий, что на флоте всяк своим делом заниматься должен и никаким другим.
– Чо ж невдомек-та, господин мичман? У вас тут все чудно, аж тоска берет. Сплошной рехламент и неволя!
– Это кому как. Многие за двадцать лет службы так привыкают к распорядку, что потом без него мучаются.
– То представить немудрено, – согласился Митька. – Не все холопы на волю рвутся, многим и под хозяином хорошо. Он и накажет за дело, он и накормит, а то и защитит.
– Ты прямо филозоф, Митрий! – улыбнулся мичман. – По ведомости, коли помнишь, у нас на борту восемь матросов и десять солдат.